Андрей Николаевич Муравьев

Российский Сократ








А.Н. Муравьёв: Уважаемые коллеги! Для меня большая честь начать наш разговор, посвящённый юбилею Александра Ивановича Герцена. Позвольте начать его с небольшой преамбулы.

                                              

Два века – как раз тот срок, который даёт реальную возможность для того, чтобы объективно оценить вклад Герцена в действительную историю нашего народа. Почему сегодня, как никогда прежде, мы должны стремиться к такой оценке, выходящей за пределы индивидуального и общественного мнения? Во-первых, потому, что, хотим мы того, или нет, объективность оценки является критерием её научности. Во-вторых, потому, что действительная история делается людьми, а не идёт сама собой. Будучи объективным процессом нравственного самоопределения духа, она движется их поступками, осуществляющими действительное благо. Поэтому от нашего отношения к тому, что сделано до нас, зависит дальнейший ход истории, т.е. не только наше настоящее и будущее. В этот ход можно вмешаться произвольно, исказив прошлое его субъективной оценкой, вызванной преходящими обстоятельствами. Мы знаем, что за последние девяносто лет история нашей страны переписывалась историками дважды, причём в противоположных тонах. Поскольку обе её картины одинаково убедительно подтверждались фактами, постольку становится ясно, что чисто историческим способом понять историю нельзя. Значит, пора включить в отношение к ней философский элемент, взглянув на наше прошлое, по выражению Спинозы, sub specie aeternitatis – с точки зрения вечности, с которой только и открывается истинный смысл совершающегося в определённом пространстве и времени. С этой точки зрения Герцен чрезвычайно интересен тем, что он был выдающимся политическим деятелем и вместе с тем незаурядным мыслителем, в тесном кругу современников стоявшим у колыбели русской философской культуры, этого необходимого фермента национальной жизни народа. Такое уникальное сочетание делает обращение к его личности в высшей степени поучительным, ибо лишь соединение политики и философии позволяет философии быть максимально действенной, а политике – разумной настолько, насколько это вообще возможно. Попытаемся же вслед за В.И. Лениным и М.А. Лифшицем, авторами наиболее значительных юбилейных статей об А.И. Герцене, сделать шаг к его объективной оценке. Для этого охарактеризуем особенность исторической эпохи, обусловившей деятельность Герцена, выявим то, насколько способ его мышления соответствовал всеобщим требованиям логического метода и в заключение определим его личное место в духовном развитии русского народа.

Начало эпохе положила Французская революция XVIII века, инициированная буржуазией, вошедшей путём аграрных преобразований и создания новых вооружённых сил Франции в союз с крестьянством. Идейной предпосылкой такого союза было французское Просвещение. Переплавленное в горниле абсолютной свободы и ужаса (1) событий девяностых годов этого столетия, катализатором которых выступило якобинство, надолго ставшее образцом революционной стратегии и тактики, оно составило ядро революционно-демократического мировоззрения, чей пафос состоял в решении двоякой исторической задачи. Одной стороной этой задачи было формирование коллективной воли, направленной против старого феодального порядка. Второй – проведение широкой нравственной и интеллектуальной реформы, т.е. разрушение прежнего духовного уклада, основанного на авторитете церкви, и культурный подъём народа в состояние, названное Кантом совершеннолетием (2). Борьба за решение этой задачи, в ходе наполеоновских войн выплеснувшаяся за пределы Франции, представляла собой картину консолидации третьего сословия на фоне непрекращающихся попыток феодальных сил предотвратить закрепление его интересов в виде нового соотношения гражданского общества и государства. В этой борьбе начал обретать классовое сознание пролетариат. Его первое выступление вызвало серию европейских революций середины XIX века – апогей социальных битв эпохи. Реакцией на действия рабочего класса явился блок буржуазии с феодальной партией и этот альянс бывших антагонистов нашёл свою естественную опору в инертной массе крестьянства. Так в процессе революции-реставрации, по определению А. Грамши (3), завершилась история якобинства: оно окончательно стало тем, чем с самого начала было по своей сути – проявлением политической воли меньшинства. Произошло отрицание буржуазной революционности путём утверждения её ограниченной демократической формы. Сохранение реального господства буржуазии потребовало отказа от его прямого публичного выражения и конституционная монархия с её принципом разделения властей оказалась наиболее подходящим способом скрытой диктатуры этого класса при пассивной поддержке народа, которую вместе с другими партиями взялась обеспечивать и социал-демократическая партия, выступив, таким образом, проводником буржуазной гегемонии в рабочем движении. Эта политическая конструкция закрепила перемены, приведшие к распаду революционно-демократического мировоззрения на либерализм крупной и средней буржуазии и реакционный мелкобуржуазный социализм. Наиболее радикальные элементы прежнего единства взглядов вошли в консервативный социализм и критически-утопический коммунизм, дав тем самым закваску последующему брожению практических умов. Важнейшим научным событием эпохи стала философская революция, начатая Кантом, продолженная Фихте и Шеллингом и завершённая Гегелем. Но хотя из разложения гегелевской школы уже к 1848 году возникло новое теоретическое направление, позднее названное марксизмом, европейский пролетариат ещё полностью подчинялся влиянию буржуазии. Тот период мировой истории, который начался в 1789 году, закончился только тогда, когда в 1871 грянул ранний мартовский гром Парижской Коммуны.

Таковы очертания коллизий эпохи в Европе. Россия же той поры в социально-политическом отношении была своеобразным аналогом Франции Людовика XV. Государство, полицейски-чиновничья монархия, было в ней всем, а общество, по-феодальному разобщённое и пассивное, ничем. Правительственный механизм, созданный Петром I, всё более становился поэтому «над-общественным, уже не упускал при случае подчеркнуть свой взгляд на все сословия, как нечто, имеющее, так сказать, лишь пьедестальное значение», – констатирует историк (4). Конечно, утрата царизмом сословного характера была видимостью (он до конца остался правительством помещиков), но видимостью настолько очевидной, что вызванное ею убеждение во всемогуществе трона определяло как его собственные действия, так и действия его противников. Мнимая безосновность и реальное самовластие абсолютизма нашли своё выражение в царском кафтане Пугачёва, юридических иллюзиях Радищева, республиканском монархизме декабристов, с одной стороны, и в патологически-контрреволюционном характере русского императорского деспотизма, его паническом страхе перед вольнодумством – с другой, что сделало почти невозможной оппозиционную деятельность в России, особенно после потрясшего самодержавие восстания 1825 года. В силу этого обстоятельства сознательному протесту было суждено замкнуться в узкие рамки кружков и принять вид отчасти теоретической, отчасти литературной полемики; но и философские кружки нередко объявлялись тайными обществами, а журнальные споры, даже усечённые дамокловым мечом цензуры, могли послужить и не раз служили воротами в каторгу и ссылку.

Анализ эпохи, в которую пришлось жить, мыслить и действовать А.И. Герцену, диктует следующий вывод. Единство и различие исторического развития Европы и России обусловило то, что русский радикализм XIX столетия не мог не вылиться в форму революционной демократии, ибо перед нашей страной в иных, специфически-российских условиях вставала та же историческая задача, что и перед ведущими европейскими странами. Однако процесс, который вызвал Французскую революцию и был затем стимулирован ею, ко времени постановки этой задачи перед Россией оказался уже политически ограниченным и идейно замутнённым, а направлявшее его демократическое мировоззрение в значительной степени утратило свою революционность и использовалось для консервации достигнутой ступени развития. Поэтому революционное движение и мысль в России никак не могли быть ни простым повторением, ни русским вариантом французского Просвещения, якобинства и классической немецкой философии – они должны были противопоставить себя не только старому феодальному порядку, но и пришедшему ему в Европе на смену порядку вещей и идей. Вот почему русские революционеры искали особый путь преобразования России и заново создавали революционно-демократическое мировоззрение. Всемирно-историческая эпоха перехода от буржуазной революционности к пролетарской была у нас эпохой начала революционности вообще. Именно эта её особенность обусловила всю деятельность русских демократов того времени, в том числе и неожиданно определённый социалистический характер их программ.

Подчеркнём, что эпоха Герцена была в России эпохой начала революционности, т.е. временем появления первых революционеров и их организаций. Начало действительной революции, в которой весь прежний способ жизни народа был бы подвергнут отрицанию и преодолён движением самого народа, ещё отнюдь не назрело. Страна, конечно, не была в полном покое, что постоянно обнаруживалось в многочисленных крестьянских бунтах, но эти локальные и спорадические выступления не вели к каким-либо переменам доисторического народного быта. По определению Герцена, революционное начало представляло собою тогда ещё только «сознание положения и стремление выйти из него» (5). В процесс развития сознания вошла лишь малая часть народа, его интеллигенция, однако и первое пробуждение сознания стихийного бытия принесло с собой немало проблем. Труднейшей из них была проблема образования этого сознания и разрешения возникающего вместе с ним противоречия между стремлением тончайшего образованного слоя и инертной стихией патриархальной народной жизни. Разложение наивной веры дворянской когорты революционеров в возможности просвещённого либерализма и прогресса, через десятилетие после 14 декабря высказанное скептическим письмом Чаадаева, дало толчок к осмыслению диалектики всеобщего и особенного в мировом историческом процессе. Подспудная умственная работа конца тридцатых годов XIX века привела в начале сороковых к формированию различных точек зрения на прошлое, настоящее и будущее России и Европы, но, поскольку мысль в них только завязывалась и лишь резонировала на реальное положение дел, рефлексия об этой диалектике быстро свернулась в рассудочную противоположность национальности и цивилизации. Схоластический спор сторонников славянофильской доктрины, обильно приправленной подогретой православной риторикой, и представителей критического западного направления не решил, а только до крайности обострил основной вопрос всей полемики: «где доказательства того, что русский народ может воспрянуть, и каковы доказательства противного?» (6). Необходимость преодоления этого раскола на особенные точки зрения, ни одна из которых не является истинной, вынудила А.И.Герцена искать единый принцип отношения к мировой и русской истории. Неустанный поиск всеобщего основания для определённого суждения об исторических судьбах народов наложил свою печать на способ его мышления и деятельности.

Герцен мыслит себя не внутри эпохи, устроенной или устраивающейся по известным законам, а на рубеже эпох, в процессе перехода и перемены законов. Мир меняется, и человек, осознав это, должен измениться вместе с ним. Отсюда принципиальная открытость Герцена иным взглядам и представлениям, органическое отвержение им всякого догматизма и доктринёрства – мнений, принимаемых за знание, вышедших из идейной борьбы и влачащих своё призрачное существование в герметическом одиночестве. Неповторимый афористический стиль Искандера выражает внутреннюю незавершённость его мысли, её постоянную готовность откликнуться на развитие событий. Многие темы переходят у него из произведения в произведение, переплетаясь с другими темами и получая различные акценты. Любимый литературный жанр Герцена – письма к товарищам и противникам, одушевлённые искренним желанием вызвать на спор противоположные позиции, поощрить искание истины. Его убеждения формируются в столкновении с самыми влиятельными идейными течениями современности, в свободном разговоре с крупнейшими философами, теологами, художниками, политиками и историками прошлых столетий. На страницах его работ берут слово Гегель и Сен-Симон, Тацит и Хомяков, Гёте и Августин, Наполеон и Фейербах, Пушкин и Аристотель, Сенека и Робеспьер, Свифт и Прудон, Маркс и Тертуллиан, Бакунин, Руссо, Самарин и многие другие. В мыслящем духе издателя «Колокола» их положения утрачивают внешность друг другу и благодаря этому раскрывают свои нераскрытые возможности. Так он собирает все живые силы Европы и России для создания мировоззрения более высокого, чем мечтательный средневековый романтизм или прозаический классицизм нового времени. Это не было, разумеется, вульгарной эклектикой, ибо мировая и русская культура оплодотворяла тем самым оригинальное, хотя ещё только становящееся, насквозь диалогическое единство, за которым стояла зрелая философская потребность и полная энергии независимость от любых авторитетов.

Со страстной и остроумной серьёзностью выступает Герцен против якобы самодовлеющих фактов и освящённых традицией предрассудков, выдаваемых за принципы. Однако, растворяя единичное и особенное во всеобщности мысли, русский мыслитель возвышается лишь до непосредственной, отрицательной разумности. Всеобщее есть для него только результат разложения всего конечного, но ещё не начало познания истины в ней самой – в конкретном тождестве собственных определений понятия как такового. Едва достигнутое первым усилием разума, всеобщее кажется Герцену неопределённым, а потому – абстрактной противоположностью особенного и единичного (7). В силу этого, несмотря на усвоение диалектических уроков классической немецкой философии, главное достижение Гегеля, логический метод в единстве всех его моментов, Герценом понят не был (8). Логика была воспринята им исключительно как логика субъективной, отвлечённой мысли, третья область наряду с природой и историей духа, а философия – поскольку из-за неопределённости абстрактно-всеобщего определённым оказывается только особенное, т.е. естественное и общественное содержание – осталась для него всё-таки только потребностью, некоторой будущей наукой наук, призванной обобщать в себе их результаты (9).

Это неразрешённое противоречие вызвало в мышлении Герцена характерный паралогизм. С его позиции всеобщее развитие отношения мышления и бытия, в виде понятия как такового раскрываемое наукой логики, представляется чем-то особенным, а одна из его особенных формаций, сфера истории – самой сутью дела (10). Такой взгляд на историю должен, согласно Герцену, спасти человека от якобы лишь отрицательной логической разумности и привести разум к его положительной определённости (11). Для этого надо только преодолеть позитивистское преклонение перед опытом прошлого и утопическое навязывание обществу абстрактных идеалов и произвольных планов будущего. Необходимо заняться «физиологией общественной жизни, историей как действительно объективной наукой» (12) и, познав, таким образом, настоящую, субстанциальную цель истории, сделать это объективно-всеобщее принципом своей субъективной деятельности. Герцен справедливо требует самостоятельного, выверенного наукой и нравственностью поведения личности в любых обстоятельствах, но из-за несовершенства способа его мышления всеобщее даже в особенном практическом смысле, т.е. в отношении к действиям человека, остаётся у него совершенно неопределённым и выступает как непостижимое демоническое начало истории (13).

Ленин считал, что «духовный крах Герцена, его глубокий скептицизм и пессимизм после 1848 года был крахом буржуазных иллюзий в социализме. Духовная драма Герцена, – утверждал он, – была порождением и отражением той всемирно-исторической эпохи, когда революционность буржуазной демократии уже умирала (в Европе), а революционность социалистического пролетариата ещё не созрела» (14). Не отрицая столь важного исторического обстоятельства, следует всё же заключить, что подлинная причина духовной драмы А.И. Герцена состояла именно в указанном противоречии его мышления, так и не позволившем ему связать концы с началами. При этом, вопреки ленинской оценке народничества Герцена как прекраснодушной фразы и доброго мечтания (15), нужно сказать, что его русский социализм, который сочетал в себе признание собственной эмбриогении жизни, её независимости от наших благих намерений, с признанием необходимости самых радикальных перемен, вытекающим из сочувствия мукам своего народа, был наиболее разумным результатом попыток мыслителя разрешить это противоречие. В отличие от других наших революционеров, Герцен понимал, что русский народ ещё исторически пассивен и никакие, даже самые отчаянные усилия активного меньшинства не в состоянии превратить его из духовной субстанции в развивающийся субъект, ибо лишь сама субстанция может, созрев, стать таким субъектом. Поэтому его надежда на органический рост социалистических начал русской крестьянской общины и вера в потенциальные преимущества духа народа, ещё не зашедшего в тупик мещанской цивилизации, были, как и у Льва Толстого, не благородной иллюзией, а сознательной попыткой избежать того курса экспериментальной революции, который разрабатывали молодые друзья Михаила Бакунина и пытались практически реализовать террористы «Народной воли». Пророческим предостережением звучит сегодня политическое завещание Герцена (16). «Общее постановление задачи не даёт ни путей, ни средств, ни даже достаточной среды. Насильем их не завоюешь. Подорванный порохом весь мир буржуазный, когда уляжется дым и расчистятся развалины, снова начнёт с разными изменениями какой-нибудь буржуазный мир […]. Петрограндизмом социальный переворот дальше каторжного равенства Гракха Бабёфа и коммунистической барщины Кабе не пойдёт» (17), – пишет в нём великий русский революционер, словно предвидя такие явления, как события в России 90-х годов XX века, ГУЛАГ и негативные последствия коллективизации крестьянства. Означает ли это, что дело русской революции, которому он отдал свой талант мыслителя и публициста, есть дело гиблое и погибшее? Конечно, нет. Герцен нисколько не ошибался, считая, что народ, приходящий в историческое движение позже других, на пиру истории ждут не кости, а сочные плоды; но ему первому было ясно, что взять эти плоды нельзя иначе, как собственным духовным развитием этого народа – его развитием «в ширь понимания, в мир свободы в разуме» (18). Только такое развитие есть действительная революция, которая, вопреки исторической видимости и согласно совершенно верной мысли Герцена, отнюдь не сводится к одному отрицанию, разрушению: «Новый водворяющийся порядок должен являться не только мечом рубящим, но и силой хранительной. Нанося удар старому миру, он не только должен спасти всё, что в нём достойно спасения, но и оставить на свою судьбу всё не мешающее, разнообразное и своеобычное. Горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту, который из всего былого и нажитого сделает скучную мастерскую, которой вся выгода будет состоять в одном пропитании, и только пропитании» (19).

                                                         

Подводя итог, остаётся заметить, что когда какой-либо народ вступает на арену мировой истории, его интеллигенция, начиная мыслить, проходит в своём развитии необходимые ступени исторического развития философии. В действительной истории русского народа Герцену, несомненно, принадлежит место Сократа. Его замечательная духовная натура олицетворяет собой великий шаг от стихийной нравственности дворянской ступени революционного движения и софистики безнравственной политической морали разночинцев к поистине разумному взгляду на возможности человека в обществе себе подобных. «Человек свободнее, нежели обыкновенно думают. Он много зависит от среды, но не настолько, как кабалит себя ей. Большая доля нашей судьбы лежит в наших руках, стоит понять её и не выпускать из рук […], – пишет русский мыслитель почти словами Сократа. – Вне нас всё изменяется, всё зыблется, мы стоим на краю пропасти и видим, как он осыпается; сумерки наступают, и ни одной путеводной звезды не является на небе. Мы не сыщем гавани иначе как в нас самих, в сознании нашей беспредельной свободы, нашей самодержавной независимости. Спасая себя таким образом, мы становимся на ту мужественную и широкую почву, на которой только и возможно развитие свободной жизни в обществе, – если оно вообще возможно для людей. Когда бы люди захотели вместо того, чтоб спасать мир, спасать себя, вместо того, чтоб освобождать человечество, себя освобождать, – как много бы они сделали для спасения мира и для освобождения человека» (20). На этом пути Герцен, как и Сократ, наш вечный современник. Его богатое мыслями литературное наследие помогало и будет помогать нам освобождаться от мёртвой буквы догматических представлений и, не сходя с ума от какофонии слов, не выражающих ничего, кроме мнений, учиться достигать настоящей свободы духа, которая имеет своей необходимой основой живую логику саморазвития понятия.

Благодарю за внимание!

Аплодисменты



ПРИМЕЧАНИЯ

(1) Так Гегель феноменологически определил сущность этих событий мировой истории духа (См.: Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа // Гегель Г.В.Ф. Сочинения. – Т.IV. – М., 1959. – С. 314-321).

(2) См.: Кант И. Ответ на вопрос: что такое Просвещение? // Кант И. Собр. соч. в 8-ми т. – Т.8. – М., 1994. – С. 29-37.

(3) См.: Грамши А. Тюремные тетради // Грамши А. Избранные произведения в 3-х т. – Т.3. – М., 1959. – С. 207.

(4) Тарле Е.В. Падение абсолютизма в Западной Европе и России. – Петроград, 1924. – С.78-79.

(5) Герцен А.И. О развитии революционных идей в России // Герцен А.И. Соч.: В 9-ти т. – Т. 3. – М., 1956. – С. 503.

(6) Там же. С. 477.

(7) «Наука не только осознала свою самозаконность, – заявляет он, – но себя осознала законом мира; переведя его в мысль, она отреклась от него как от сущего, улетучила его своим отрицанием, против дыхания которого ничто фактическое не состоятельно» (Герцен А.И. Дилетантизм в науке // Герцен А.И. Соч.: В 9-ти т. – Т. 2. – М., 1956. – С. 77).

(8) «Логическое имеет по форме три стороны, α) абстрактную или рассудочную, β) диалектическую или отрицательно-разумную, γ) спекулятивную или положительно-разумную»,– указывает Гегель и в примечании добавляет: «Эти три стороны не составляют трёх частей логики, а суть моменты каждого логически-реального, т.е. каждого понятия или каждого истинного вообще. Все они могут быть положены под первым моментом, моментом рассудочного, и тем удерживаться обособленно друг от друга, но так они рассматриваются не в их истине» (Hegel G.W.F. Enzyklopädie der philosophischen Wissenschaften im Grundrisse (1830), §79. – Akademie-Verlag, Berlin. 1975. S. 102. Ср.: Гегель Г.В.Ф. Энциклопедия философских наук. – Т.1. – М., 1975. – С. 201-202). Герцен, несомненно, вышел за пределы рассудочной обособленности моментов понятия логического в их отрицательно-разумное, диалектическое различие, но до положительно-разумного снятия этого различия в самом понятии дойти не сумел.

(9) «Частные науки конечны, они ограничены двумя вперёд идущими: предметом, твёрдо стоящим вне наблюдателя, и личностию наблюдателя, прямо противоположною предмету. Философия снимает логикой личность и предмет, но, снимая, она сохраняет их. Философия есть единство частных наук; они втекают в неё, они – её питание […]. Философия, не опёртая на частных науках, на эмпирии, – призрак, метафизика, идеализм. Эмпирия, довлеющая себе вне философии, – сборник, лексикон, инвентарий» (Герцен А.И. Письма об изучении природы // Герцен А.И. Соч.: В 9-ти т. – Т. 2. – М., 1956. – С. 103-104).

(10) Вследствие этой ошибки Герцен упрекает великого философа, логически завершившего историческое развитие философии, в немецкой болезни и непоследовательности своим началам: «логика у Гегеля хранит своё притязание на неприкосновенную власть над другими сферами, на единую, всему довлеющую полноту; он как будто забывает, что логика потому именно не жизненная полнота, что она её победила в себе, отвлеклась от временного: она отвлечённа, потому что в неё вошло одно вечное; она отвлечённа, потому что абсолютна; она – знание бытия, но не бытие: она выше его – и в этом её односторонность. Если б природе достаточно было знать, – как подчас вырывается у Гегеля, – то, дойдя до самопознания, она сняла бы своё бытие, пренебрегла бы им; но ей бытие так же дорого, как и знание: она любит жить, а жить можно только в вакхическом кружении временного; в сфере всеобщего шум и плеск жизни умолк; гений человечества колеблется между этими противоположностями; он, как Харон, беспрестанно перевозит из временной юдоли в вечную; эта переправа, это колебание – история, и в ней собственно всё дело, а совсем не в том, чтоб переехать на ту сторону и жить в отвлечённых и всеобщих областях чистого мышления» (Там же. С. 123). Заметим, что этим противоречием и паралогизмом, не сознавая его, до сих пор страдают многие мыслители, причём не только у нас.

(11) «Наука разрушает в области положительно сущего и созидает в области логики, – таково её призвание. Но человек призван не в одну логику, а ещё в мир социально исторический, нравственно свободный и положительно деятельный; у него не одна способность отрешающего пониманья, но и воля, которую можно назвать разумом положительным, разумом творящим; человек не может отказаться от участия в человеческом деянии, совершающемся около него; он должен действовать в своём месте, в своём времени, – в этом его всемирное призвание» (Герцен А.И. Дилетантизм в науке // Герцен А.И. Соч.: В 9-ти т. – Т. 2. – М., 1956. – С. 77).

(12) Герцен А.И. С того берега // Герцен А.И. Соч.: В 9-ти т. – Т. 3. – М., 1956. – С. 294.

(13) «Мы были свидетелями, – с горечью признаёт он, – как все упования теоретических умов были осмеяны, как демоническое начало истории нахохоталось над их наукой, мыслию, теорией, как оно из республики сделало Наполеона, а из революции 1830 г. – биржевой оборот. Свидетели всего бывшего, мы не можем иметь надежды наших предшественников […]. С одной стороны, вы видите логическую последовательность мысли, её успех; с другой – полное бессилие её над миром – глухим, немым, бессильным схватить мысль спасения, так, как она высказывается ему, – потому ли, что она дурно высказывается, или потому, что имеет только теоретическое, книжное значение […]. Вся эта запутанность выходит из того, что жизнь имеет свою эмбриогению, не совпадающую с диалектикой чистого разума» (Там же. С. 257).

(14) Ленин В.И. Памяти Герцена // Ленин В.И. Полн. собр. соч. – Т.21. – С.256.

(15) Там же. С. 258.

(16) Глубокий анализ его содержания дал М.А.Лифшиц в статье к юбилею А.И.Герцена 1962 г. и развёрнутых комментариях к ней, написанных при подготовке своего собрания сочинений. См.: Лифшиц Мих. Читая Герцена // Лифшиц Мих. Собр. соч.: В 3-х т. – Т.3. – М., 1988. – С. 59-106.

(17) Герцен А.И. К старому товарищу // Герцен А.И. Соч.: В 9-ти т. – Т. 8. – М., 1958. – С. 401-404.

(18) Там же. С. 407. См. об этом также: Муравьёв А.Н. Борьба за логос, настоящую философию и образование // Вестник Русской христианской гуманитарной академии. 2010. Том 11. Выпуск 3. – С. 103-111; Муравьёв А.Н. Мыслящая единица // Вестник Русской христианской гуманитарной академии. 2012. Том 13. Выпуск 1. – С. 84-92.

(19) Там же. С. 405. О начале этой революции, понятой как положительно-разумное отрицания отрицания,см.: Лифшиц Мих. Нравственное значение Октябрьской революции // Лифшиц Мих. Собр. соч.: В 3-х т. – Т.3. – М., 1988. – С. 230-258.

(20) Герцен А.И. С того берега // Герцен А.И. Соч.: В 9-ти т. – Т. 3. – М., 1956. – С. 348-349.