М.Ю. Лермонтов. Вершины и пропасти одинокого духа. К 205-летию рождения поэта.

Дата заседания:

М.Ю. Лермонтов. Вершины и пропасти одинокого духа. К 205-летию рождения поэта. Семинар «Русская мысль», действующий на базе Русской Христианской Гуманитарной Академии, возобновил работу в 16-м сезоне 2019 / 2020 учебного года.

137-е заседание семинара «Русская мысль» состоялось 18 октября 2019 г.

Выступила доктор культурологии, доцент Института истории СПбГУ Ольга Борисовна Сокурова с докладом:

«”Я одинок над пропастью стою…”: М.Ю. Лермонтов. Вершины и пропасти одинокого духа». К 205-летию рождения поэта.




Ольга Борисовна Сокурова 

СЛОВО О ЛЕРМОНТОВЕ

Вместо предисловия

«Культурный слой» накопившихся к нашему времени свидетельств, воспоминаний, критических статей, литературных и философских эссе, научно-исследовательских работ о личности и творчестве Лермонтова очень велик. К 200-летию со дня рождения поэта издательство Русской христианской гуманитарной академии Санкт-Петербурга выпустило в серии «Русский Путь» двухтомную антологию «Лермонтов: pro et contra» [2], общим объемом более двух тысяч страниц. Этот ценный труд помогает обозреть все этапы освоения идейно-художественного наследия Лермонтова и едва ли не весь спектр разнообразных и противоречивых, а нередко противоположных мнений, «обвинительных» и «оправдательных» приговоров. Они обусловлены разными, подчас полярными мировоззренческими позициями и критериями оценок, во-первых, характерными для того или иного исторического времени, а во-вторых, отражающими самую суть отношения к жизни и целям литературы конкретного автора-интерпретатора.

Морализаторство и аморализм, социально-классовый подход и эстетический формализм, апологетика субъективной свободы и требования нравственного долга, представления о прогрессивности и реакционности, нормативность классических методов и постмодернистские вненормативные «формы восприятия и рефлексии», религиозно-философская метафизика и психоанализ — столкнулись в попытках представителей прежних и новых поколений проникнуть в тайну внутреннего мира Лермонтова и его героев (см.: [11]). При этом нельзя не отметить, что постижение этой тайны в наше время стало каким-то качественно иным, более зорким в деталях, более масштабным в выводах. Мы живем в сложное и интересное время, которое во многих отношениях стало временем подведения итогов.

Противоречивость накопленных к сегодняшнему дню оценок и мнений, помимо разности методологических подходов и точек зрения, в значительной мере может быть объяснена противоречивостью, сложностью и динамизмом личностных проявлений Лермонтова в жизни и творчестве. Характерно, что портреты поэта, как живописные, так и словесные, совершенно не похожи друг на друга — на это обстоятельство обратил внимание талантливый лермонтовед советского периода И.Л. Андроников: «Одних поражали большие глаза поэта, другие за-помнили выразительное лицо с необыкновенно быстрыми маленькими глазами <…> Ивану Сергеевичу Тургеневу они кажутся большими и неподвижными: “Задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших неподвижно-темных глаз”. Но один из юных почитателей Лермонтова, которому посчастливилось познакомиться с поэтом в последний год его жизни, был поражен: “То были скорее длинные щели, а не глаза, — пишет он, — и щели, полные злости и ума» <…> Один говорит: “широкий, но невысокий лоб”, другой: “необыкновенно высокий лоб”. И решительно все стремятся передать непостижимую силу взгляда: “огненные глаза”<…> По одним воспоминаниям, глаза Лермонтова “сверкали мрачным огнем”, другой мемуарист запомнил его “с пламенными, но грустными по выражению глазами”, смотревшими на него “приветливо, с душевной теплотой”» [3, c. 6].

Столь же противоречивыми были отзывы о характере Лермонтова. Лица, принадлежавшие великосветскому кругу, утверждали, что он высокомерен, едок, заносчив. Совсем другим представал он в воспоминаниях Фридриха Боденштедта, переводчика его стихов на немецкий язык: «В его характере преобладало задумчивое, часто грустное настроение» [3, c. 7]. «“Когда бывал задумчив, что случалось нередко, — пишет узнавший его на войне артиллерийский поручик Мамацев, — лицо его делалось необыкновенно выразительным, серьезно-грустным; но как только являлся в компании своих гвардейских товарищей, он предавался тому же банальному разгулу, как все другие; в это время делался более разговорчив, остер и насмешлив, и часто доставалось от его острот дюжинным его товарищам”» [3, c. 8].

Из всего этого И.Л. Андроников делает вывод, что Лермонтов был внутренне необыкновенно подвижен и противоречив: его «можно было представить только в динамике, в быстром движении мысли, в постоянной игре лица. А кроме того, он, конечно, и держался по-разному — в петербургских салонах, где подчеркивал свою внутреннюю свободу, независимость, презрение к светской толпе, и в компании дружеской, среди людей простых и достойных » [3, c. 7–8].

Этот вывод подтверждается у Андроникова еще одним ценным свидетельством. «Н.П. Раевский, офицер, встречавший Лермонтова в кругу пятигорской молодежи летом 1841 года, рассказывал: “Любили мы его все. У многих сложился такой взгляд, что у него тяжелый, придирчивый характер. Ну, так это неправда; знать только нужно было, с какой стороны подойти… Пошлости, к которой был необыкновенно чуток, в людях не терпел, но с людьми простыми и искренними и сам был прост и ласков”» [3, c.10].

Как представляется, оба этих качества — простота и искренность, столь значимые для поэта, — необходимы также и тому, кто хотел бы попытаться, в знак благодарной памяти, произнести о Лермонтове некое цельное слово. Разумеется, имеется в виду высшая простота сосредоточенного внимания и желание понять наиболее важное.

1. Поединок

В нашем сознании, наших сердцах имя Лермонтова находится рядом с именем Пушкина. На необозримых пространствах русской поэзии эти имена вознесены, словно сияющие вершины двуглавого Эльбруса. «Лермонтов и Пушкин, — писал А. Блок, — образы “предустановленные”, загадка русской жизни и литературы» [5, с.454].

Лермонтов, как известно, был болен, когда узнал о роковой дуэли на Черной речке и о том, что великосветская чернь не остановилась в своей травле даже в последние часы жизни Пушкина, демонстративно, в знак поддержки и сочувствия Дантесу, делая ему визиты. Пушкин умирал, а в это самое время в муках сострадания и праведного гнева рождался его преемник, наследник небесного песенного дара и земной трагической судьбы, предназначенных тому, кому суждено было стать первым поэтом России.

Свежая боль утраты выплеснулась в стихотворении «Смерть поэта», строки которого слишком нам знакомы и, наверное, поэтому мы не вполне можем представить себе всю ошеломляющую смелость их правоты и всю силу их воздействия на современников. В этих строках выявился диапазон нового поэтического голоса — от нежных, проникновенных интонаций в раздумьях о судьбе и музе Пушкина, до хлестких словесных пощечин его врагам и, наконец, до пророческого грома:

Но есть и Божий Суд, наперсники разврата!
Есть грозный Судия: он ждет,
Он недоступен звону злата,
И мысли, и дела он знает наперед. [1, т.1, с. 25]*

Здесь на все времена прозвучало суровое предупреждение тем могущественным силам, которые из века в век организуют гонения на русский дух и русское слово. По сути, Лермонтов бросил вызов именно этим силам, и они его вызов приняли. Начался Поединок, который продолжался на протяжении всей последующей недолгой жизни поэта и проявился в мстительных отправках его на Кавказскую войну, в его письмах друзьям, где насмешливо обличалась светская пошлость, глупость и фальшь, в дуэли с французским посланником Э. Барантом, в явных и тайных угрозах врагов.

Поединок шел и на страницах произведений Лермонтова (таких, как драма «Маскарад», философская лирика, «Герой нашего времени», эпиграммы). А закончился он у подножья горы Машук после 6 часов вечера 15 / 27 июля 1841 г.

«Постарайтесь избавиться от Лермонтова там, на Кавказе», — такое письмо получил князь А.И. Васильчиков от своего отца, председателя Государственного Совета (об этом письме стало известно лишь в 1881 г.). Случайно ли Васильчиков-младший, которого Лермонтов сравнивал с пустым зерном, оказался секундантом на дуэли поэта с Н.С. Мартыновым?.. И что за человек был сам Мартынов, ставший орудием расправы над Лермонтовым?

Известно, что он любил производить эффект. Как говорили, он перевелся из кавалергардов в Нижегородский драгунский полк из-за красивой формы. В офицерской среде у него была довольно прозрачная по смыслу кличка «маркиз де Шулерков». А Лермонтов в одной из эпиграмм, назвав его «друг Мартыш», шутливо предложил: «и блюди нас, как хожалый» (т. е. полицейский). И изобразил его в образе горца с длинным кинжалом. Этот кинжал был, как видно, предметом особой гордости Мартынова, над чем Лермонтов позволял себе, увы, публично потешаться. Такова была одна из причин ссоры, давно назревавшей (как знать, не угадал ли Мартынов свои черты в портрете Грушницкого?)

Когда незадолго до этого рокового случая военный комендант Пятигорска полковник Ильяшенков отечески предупредил поэта о готовящейся расправе (не будь Мартынова, нашелся бы другой), Лермонтов откликнулся экспромтом:

Им жизнь нужна моя, — ну что же, пусть возьмут,
Не мне жалеть о ней!
В наследие они одно приобретут —
Клуб ядовитых змей. (1, 505)

Ничтожный повод для вызова привел к непоправимой развязке.

«Неужели ты думаешь, что я буду стрелять в этого дурака?» — говорил Лермонтов накануне дуэли одному из своих обеспокоенных друзей. В начале поединка он предложил поскорее кончить это дело и разрядил пистолет в воздух. Его соперник, нарушив правила дуэльной чести, двинулся к барьеру и с совсем близкого расстояния выстрелил. Смерть поэта наступила мгновенно.

До конца следствия влиятельные покровители прятали Мартынова в Киеве. «Но есть и Божий суд…» Церковь наложила на Мартынова епитимью как на сознательного убийцу: он был отлучен от Причастия на 15 лет. В конце жизни это был, по свидетельству очевидцев, мрачный, заросший человек, не заботящийся о своей внешности. Можно догадаться, что ему не удалось избежать самого тяжкого — нравственного наказания, тайных мучений совести.

Похороны Лермонтова состоялись 17 / 29 июля при стечении всего Пятигорска и с участием представителей всех полков, в которых он служил. Менее чем через год гроб с его телом был перевезен безутешной бабушкой Е.А. Арсеньевой в Тарханы и погребен в фамильном склепе.

Поразительно, но еще в возрасте 16 лет он предсказал свою гибель на чужбине:

Мое свершится разрушенье
В чужой, неведомой стране… (1, 239)

Я предузнал мой жребий, мой конец, 
И грусти ранняя на мне печать;
           < ...> Смерть моя 
Ужасна будет; чуждые края 
Ей удивятся, а в родной стране
Все проклянут и память обо мне. (1, 336)

Он был неточен лишь в последней строке: память о нем свято хранили многие сердца. Хотя были и такие, которые даже посмертно продолжали его ненавидеть. В 1831 г. юный поэт подтвердил предчувствия о своей насильственной смерти:

Настанет день — и миром осужденный,
Чужой в родном краю
На месте казни — гордый, хоть презренный
Я концу жизнь мою… (1, 385)

Тогда же, в семнадцатилетнем возрасте, Лермонтов написал свое знаменитое «Предсказание» о судьбе родной страны:

Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон… (1, 244)

Так уже в раннем лермонтовском творчестве подтвердилось прозрение Пушкина о пророческой миссии русской поэзии.

2. Поэтические образы

Пушкин написал своего знаменитого «Пророка» в Михайловском, в возрасте 26 лет, когда он созрел как великий национальный поэт и начал осознанное служение Божьей Правде и России. Лермонтов написал стихотворение с тем же названием тоже в 26 лет, но уже заканчивая свое земное поприще: «Пророк» был его последним поэтическим созданием.

Напомним, что в пушкинском стихотворении описывается преображение обыкновенного человека-поэта, томимого «духовной жаждою», в боговдохновенного Пророка: «шестикрылый Серафим» (посланец Бога — Творца Вселенной) совершает над ним ряд действий, наделяя его зрение и слух особой чуткостью восприятия, вырывает у него «празднословный и лукавый» язык, вкладывая ему в его уста «жало мудрыя змеи», наконец, мечом рассекает ему грудь, влагая в нее вместо сердца — «угль, пылающий огнем», и оставляет его лежать в пустыне «как труп». «Я» поэта принимает всё это с полным смирением перед Божьей волей и «восстает» по «Божьему гласу» уже Пророком, призванным «глаголом жечь сердца людей», призывая их к очищению от греховной скверны и возжигая в их охладевших сердцах огонь любви и правды.

Лермонтов продолжает в одноименном стихотворении, написанном, в знак преемства, в том же размере, разрабатывать тему пророческого служения. И начинает он с того самого момента, на котором остановился Пушкин. Его Пророк уже идет к людям, уже проповедует огненные «глаголы» любви и правды — и встречает с их стороны неприятие, упорство в своих пороках и беспощадную злобу:

Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья. (1, 126)

И тогда лирический герой возвращается в пустыню. Напомним, что именно с пустыни начинался путь пушкинского Пророка, которому она представлялась мрачным местом духовных борений и испытаний. А для его собрата из лермонтовского стихотворения пустыня, напротив, становится чуть ли не землей обетованной:

Завет Предвечного храня,
Мне тварь покорна там земная;
И звезды слушают меня,
Лучами весело играя. (1, 126)

У Лермонтова пустыня — это место, в котором нет людей, тем она и прекрасна. Ибо все земное творение, кроме человека, пребывает в послушании Творцу, в гармоническом согласии. Как сказано в другом знаменитом лермонтовском шедевре, «пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит». И ситуация: «Выхожу один я на дорогу», — не несет в себе, поэтому, ничего трагического: это благое, творческое одиночество. 
Совсем иным — горьким, даже «горючим», является одиночество среди людей, в искаженных и жестоких условиях человеческой цивилизации.

В. Брюсов, размышляя о Лермонтове, акцентировал внимание на том, что в человеческом мире он был лишним [6, с. 508–510]. И напоминал слова из «Эпитафии»: «Он не был создан для людей». И еще: «Как в ночь звезды падучей пламень, не нужен в мире я»; «Я не хочу, чтоб свет узнал мою таинственную повесть…»

Толпа в стихотворении «Не верь себе» декларирует свое презрительное равнодушие к внутренней жизни поэта: «Какое дело нам, страдал ты или нет? На что нам знать твои волненья?»

Действительно, Лермонтов не верил в сколько-нибудь серьезный интерес  людей к нему и к тому, о чем он пишет. Даже после потрясающего описания кровавой резни на «реке смерти» Валерик, он искренне обращается к той, кому адресован его рассказ: «Но я боюся вам наскучить,/ В забавах света вам смешны/ Тревоги дикие войны»… (1, 94). 

Н.В. Гоголь, вслед за В. А. Жуковским, определил главенствующее настроение лермонтовской души выразительным словом: «безочарование» [8, с. 200].

Здесь уместно сравнить двух «Узников» — еще два одноименных стихотворения Пушкина и Лермонтова. Пушкинский узник в своем бедственном положении все же не одинок: за окном темницы у него есть сочувствующий и сродный ему по духу товарищ — вольный орел, всем своим видом зовущий вы-рваться из тюремного заточения в распахнутые просторы гор и морей, навстречу свежему ветру. Мажорный финал стихотворения дышит надеждой на освобождение. Лермонтовский «Узник» имеет противоположную эмоциональную направленность.

Начало стихотворения — бодрое, духоподъемное:

Отворите мне темницу,
Дайте мне сиянье дня,
Черноглазую девицу,
Черногривого коня… (1,31)

Однако, как оказалось, у героя нет верных друзей: конь, забыв о хозяине, резвится в чистом поле, черноглазая девица благоденствует «в пышном тереме своем».

Одинок я — нет отрады:
Стены голые кругом,
Тускло светит луч лампады
Умирающим огнем… (1,31)

А за дверью раздаются мерные шаги «безответного часового». Близкое присутствие «безответного» человека — равнодушного, не откликающегося словом и сердцем на страдания узника, только усиливает чувство беспросветного одиночества.

Тема одиночества является сквозным лейтмотивом в лирике Лермонтова. Вот лишь некоторые характерные строки ранних стихов: «Один среди людского шума / возрос под сенью чуждой я…» «Один я в тишине ночной…» «Любил с начала жизни я / угрюмое уединенье…» «Я одинок над пропастью стою, / где все мое подавлено судьбою…»

В горькие минуты жизни в памяти оживает лермонтовский афоризм:

Как страшно жизни сей оковы
Нам в одиночестве влачить.
Делить веселье — все готовы:
Никто не хочет грусть делить! (1, 207)

И в ученическом «Кавказском пленнике», и в знаменитом «Парусе», и в таких поздних шедеврах, как «Листок», «Утес», «Сосна», как отточенные до полного художественного совершенства поэмы «Мцыри» и «Демон», тема одиночества звучит во всех разнообразных оттенках своего драматизма. Она может сильно, емко и мудро выражаться в образах природы; может (и нередко) сочетаться с романтическими мотивами бури и бунта («а он, мятежный, ищет бури…»); может, наконец, доходить до богоборчески гордого ропота и протеста.

К хрестоматийно известному «Мцыри» есть вопросы.

Прежде всего, зачем было герою поэмы тайно бежать из монастыря, а не уйти открыто и свободно? Ведь в переводе с грузинского «мцыри» — это «послушник», то есть тот, кто еще не принес монашеских обетов. Он находится в монастыре на испытании, «послушании». Если послушание ему не дается и становится ясным, что у него нет призвания к монашескому пути, он волен уйти из обители на все четыре стороны. Это даже приветствуется: монашеский путь чрезвычайно сложен.

Получается, что Мцыри, с его пламенным стремлением вырваться из монастырской «темницы», на деле ломится в открытые двери. Известно, что в черновом автографе поэма имела название «Бэри», что по-грузински значит «монах». Тогда побег и поиски беглеца оказались бы более обоснованными.

Впрочем, мы имеем дело с романтическим героем, со всеми соответствующими атрибутами: он горд, свободолюбив и не понят, он бунтует против чуждого и враждебного мира и бросает вызов судьбе. Рассматривать образ действий такого героя с позиций жизненных реалий было бы, наверное, не вполне корректно. При этом нельзя не признать, что Мцыри принял правильное решение покинуть монастырь. Уж очень он далек от духа монастырской жизни, ее смысла и целей: служить Богу в молитвах, посте и других аскетических подвигах, дабы обрести вечное спасение и небесную родину. Заветная цель Мцыри — встреча с родиной земной.

Тоска по родным местам стала «пламенной страстью» юного послушника, сжигающей его душу. Эта огненная страсть была противоположна монашескому бесстрастию, сосредоточенной тишине смиренного духа. Как раз в такой внутренней тишине слушал его исповедь старый монах, когда-то спасший от смерти слабенького, тяжко болевшего ребенка, пленного сына гор, оставленного в монастыре на излечение. И вот теперь этот ребенок, ставший юношей, изливал ему свою душу, не испытывая при этом ни малейшей благодарности своему спасителю и презрительно называя его «старик», а не «отче». Лишь в последние минуты жизни он, смягчившись, сказал: «отец»…

Рассказ Мцыри о перипетиях своего побега мало похож на исповедь, предполагающую покаянное состояние души: юноша уверен в своей правоте и безгрешности («но людям я не сделал зла»), хотя нельзя не заметить, с каким высокомерным и холодным ожесточением он относится к окружающим. В монастыре каются не только в делах, но и в помыслах. Не случайно Лермонтов не сообщает нам, с каким именем Мцыри был крещен — это неважно для дикого сына гор, не сумевшего или не захотевшего стать христианином.

Самый яркий эпизод побега Мцыри — сражение с барсом. Он в этой сцене словно теряет человеческий облик и в упоении схватки сам становится похожим на зверя:

И я был страшен в этот миг;
Как барс пустынный, зол и дик,
Я пламенел, визжал как он… (2, 91)

А барс, наоборот, очеловечен: «он встретил смерть лицом к лицу, как в битве следует бойцу!» (2, 91). По правде говоря, жаль это красивое и сильное животное, жертву схватки. Что касается героя, для которого схватка также оказалась роковой, то он вполне обнаружил в ней, как и в других эпизодах побега, свою языческую сущность.

С.Н. Дурылин пишет, что в этой поэме Лермонтова проявилась вся жажда слияния души человеческой с душой вселенной. «Мцыри, знавший, что природа жива, смутно рвавшийся к блаженной Душе мира, но пытавшийся обрести Ее вне и вопреки Богу, не нашел Ее… Грудь земли не оказалась для Мцыри, едва ли не последнего лермонтовского бунтовщика, грудью матери, как для Алеши Карамазова, в Боге припадающего к земле и благодарно повергающегося на нее. Алеша благодарно плачет на материнской груди. Мцыри упал — “и грыз сырую грудь земли”» [9, c. 671]. Современная исследовательница Л.А. Ходанен отмечает, что Мцыри в первый день побега из монастыря видит в природе черты рая: «В то утро был небесный свод/ так чист, что ангела полет / прилежный взор следить бы мог». Затем, во второй день, в схватке с барсом, восходящей к грузинскому эпосу «Витязь в тигровой шкуре» и более древнему охотничьему мифу «Юноша и тигр», он язычески сливается с природой и в то же время сражается с нею. «Мир третьего дня — это “пустыня мира”, иссушенного палящим солнцем» [13, с. 307]. «Мцыри переживает ощущение приближающейся смерти от ран в форме характерного для языческих представлений многих народов погружения в глубинные воды <…> Мир природы, где герой хочет найти себе место, обрести утраченную родину, глух и нем к нему и в конечном счете ведет к гибели. Радостное открытие родства с Кавказом сменяется горьким признанием: “То жар бессильный и пустой, / Игра мечты, болезнь ума”» [13, с.308].

Три дня, которые стали в представлении Мцыри кратким сроком чаемой свободы, он страдал, но в то же время вкушал «мед» бытия (см. эпиграф к поэме) — жил яркой физической и душевной жизнью. Однако сфера духа осталась непонятной и чуждой ему. И глубочайшее сострадание он вызывает не только потому, что так и не достиг родных мест, но и потому, что для него были сокрыты та несказанная красота и та ни с чем не сравнимая истинная свобода, которые обретаются в подвиге внутреннего восхождения. Оттого-то, пребывая в духовном неведении, Мцыри заявляет старцу:

Увы! — за несколько минут
Между крутых и темных скал,
Где я в ребячестве играл,
Я б рай и вечность променял… (2, 97)

Можно с пониманием и глубоким сочувствием отнестись к тому, что Мцыри так тосковал по родине и любил свой народ. Но исторический опыт, в том числе самый современный, показывает, что национальное чувство, став исступленным, эгоистичным и гордым, способно озлобить душу и даже демонизировать ее, как жестокая страсть, отнимающая у человека способность любить свое, не испытывая ненависти к иному. Мцыри до ненависти не дошел, но относился ко всему «иному» с холодным презрением.

Кроме того, нельзя забывать, что у всех народов и племен, во всех куль-турах есть понятие Вечной жизни, стремление обрести ее. Зачем же противопоставлять небесное и земное отечество? Зачем упрямо считать, что темные скалы лучше, чем свет вечности и цветы рая? Да и здесь, на земле, дивное по красоте место в горах, «там, где сливаяся шумят… струи Арагвы и Куры» и где был рас-положен приютивший Мцыри монастырь Джварис сакдари (храм Креста) — это место, право же, напрасно было неблагодарно, по отношению к благому Промыслу, отвергнуто бунтующим героем поэмы.

Он бежал от Креста и не случайно заблудился, а потом промыслительно, против своей воли, вернулся назад, чтобы принести неумелую, но искреннюю исповедь и упокоиться среди душистых акаций, на высоком месте, откуда открывался вид на родной Кавказ, и где его мятежная душа могла, наконец, примириться с людьми и с Богом. Мотив конечной примиренности, после былого мятежа, очень значим для поэзии Лермонтова в целом (если представить ее как единый художественный мир).

Однако нас интересует не только герой поэмы, но, прежде всего, ее автор. Нельзя забывать, насколько он был молод, а молодость предрасположена к романтическому мироощущению. Творчество Лермонтова стало общепризнанной вершиной русского романтизма, в нем проявились сильные стороны этого стиля — возвышенное благородство, внутренняя свобода, гениальная интуиция философских, художественных и мистических прозрений, яркая красочность и музыкальность образов. Биографы отмечают, что Лермонтов еще в ранние годы обнаружил музыкальную одаренность: играл на скрипке, фортепиано, флейте, пел и даже сочинял музыку. А превосходные кавказские пейзажи, замечательный автопортрет — в бурке, на фоне гор, с просветленно грустным и задумчивым выражением лица, а также начертанные быстрым и уверенным пером профили людей, изображения коней, – все это свидетельствовало о его незаурядных художественных способностях. Но Михаил Лермонтов выбрал путь поэта. И все его разносторонние дарования сосредоточились и с максимальной силой раскрылись в чарующих музыкальных и живописных стихах. 

В то же время романтизм имел, как известно, свои границы и издержки, а романтический герой обнаруживал слабые, уязвимые стороны души и был подвержен серьезным духовным опасностям, каковых не избежали многие лермонтовские персонажи, да и сам их автор.

По природе своей Лермонтов был мистически одарен. Ему еще не исполнилось семнадцати лет, а он уже делился результатами трезвого самоанализа:                                  

Я плакал; но все образы мои,
Предметы мнимой злобы иль любви,
Не походили на существ земных.
О нет! Все было ад иль небо в них. (1, 329)

Таковы крайние полюса его души и поэзии. Земного измерения ему было мало, и пребывание в земной юдоли рано стало тяготить его. Об этом свидетельствует написанное тогда же, дивное по красоте, стихотворение:

По небу полуночи ангел летел,
И тихую песню он пел.
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
<…>
Он душу младую в объятиях нес 
Для мира печали и слез;
И звук его песни в душе молодой
Остался — без слов, но живой. (1, 374)

В финальных строках этого стихотворения содержится признание, что с тех пор душа
томилась, тосковала, «и звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли». Однако, что характерно, в те же 17 лет, в том же 1831 году, Лермонтовым были созданы противоположные по настроению и духовному содержанию строки:

Как демон мой, я зла избранник,
Как демон, с гордою душой
Я меж людей беспечный странник,
Для мира и небес чужой… (1, 383)

Еще одно утверждение: «И гордый демон не отстанет, пока живу я, от меня» (1, 328).

К.Г. Исупов в глубокой статье «Метафизика Лермонтова» определяет позицию Лермонтова «как первого поэта-метафизика, обладавшего даром общения с мировыми духовными сущностями в полной развертке аксиологической шкалы: от благодатных до демонических» [11, с. 56]. Автор статьи считает, что Лермонтовым «был осуществлен воистину коперниканский перевод отечественной словесности на новую орбиту: с «солнечной» (Пушкин) на «ночную» (там же).
 
О том же в статье «Поэт сверхчеловечества» писал Д.С. Мережковский. И вообще Серебряный век акцентировал «ангелическую» (включающую как светлых, так и падших ангелов) природу лермонтовской души.

Над поэмой «Демон» Лермонтов начал работать в 1829 г., и переделывал, отшлифовывал ее на протяжении долгих десяти лет. Известны восемь редакций поэмы, которая претерпевала изменения по мере совершенствования художественного мастерства и, главное, по мере внутреннего взросления автора.

На образ главного героя поэмы многие привыкли смотреть сквозь призму знаменитых полотен М. Врубеля. Грандиозный образ врубелевского Демона, словно бы встроенный в кавказский пейзаж, выступающий из родственной его гордому духу горной породы, поражает величественным одиночеством и задумчивой печалью. Этот образ способен магнетически притягивать к себе и вызывать сострадание.

В поэме Лермонтова, вдохновившей Врубеля, «Печальный Демон, дух изгнанья» так же могуществен и прекрасен неземной, невероятной красотой. Он так же бесконечно, метафизически одинок, и сверх того, наделен изумительным словесным даром — его проникновенные, таинственные, сладкие речи ласкают слух, пленяют сердце, обезоруживают волю.

И вот здесь можно увидеть тонкое, но важное различие между Демоном Врубеля и Демоном Лермонтова: если созданный художником образ, с его молчаливым страданием, предназначен для сочувственного отклика, то образ, созданный поэтом, под своей невыразимо прекрасной, страдающей оболочкой, таит коварство и изощренный соблазн. Ведь это он, как показано в поэме, подстроил гибель жениха Тамары, а потом нашептывал ей ласковые слова утешения. Тамара, как только могла, противилась посещениям таинственного духа, из-за этого ушла в монастырь. Демон без труда проник сквозь монастырские стены, и уже там искушал ее изумительными по красоте признаниями в своей неземной любви и клятвами больше никому и никогда не делать зла (а между тем, она уже была назначена очередной его жертвой). Он умело играл на главном достоинстве и в то же время главной слабости женского сердца — способности жалеть и готовности любить. И он погубил Тамару.

В конце поэмы Демон появляется из бездны «в пространстве синего эфира», чтобы вырвать у Ангела-хранителя грешную душу своей жертвы.

Судьба грядущего решалась,
Пред нею снова он стоял,
Но, Боже! — кто б его узнал?
Каким смотрел он злобным взглядом,
Как полон был смертельным ядом
Вражды, не знающей конца, —
И веяло могильным хладом
От неподвижного лица. (2, 75) 

Разве не очевидно, что здесь нет оправдания демонизма и сочувствия ему? При этом следует помнить, что поэт не раз испытывал нападения темной силы и ее влияние. «Здесь дьявол с Богом борется…» Быть может, именно благодаря пережитому опыту трудной и длительной духовной борьбы на «поле» собственного сердца, Лермонтову удалось в гениальной поэме разоблачить древний, как мир, дьявольский соблазн, способный принимать самые изощренные формы и обольщать даже самые светлые души. Измученная душа Тамары, согласно авторскому замыслу, по милости небес была спасена. «И проклял Демон побежденный мечты безумные свои…» (2, 75) 

Впоследствии, в «Сказке для детей», поэт полушутливо, но искренне признался, что искусительное романтическое обаяние «могучего образа» мучило его очень долго, и было, наконец, побеждено в результате творческих усилий:

Как царь, немой и гордый, он сиял
Такой волшебно сладкой красотою,
Что было страшно… и душа тоскою
Сжималася — и этот дикий бред
Преследовал мой разум много лет.
Но я, расставшись с прочими мечтами,
И от него отделался – стихами! (2, 101)

В любовной лирике Лермонтова также можно наблюдать следы напряженной внутренней борьбы добрых и злых сил и очень непросто достигнутое просветление сердца, примирение с судьбой. В 1831 г. в Москве поэт познакомился с Варварой Лопухиной, и глубокое чувство к ней, считают биографы по-эта, не оставляло его на протяжении едва ли не всей последующей жизни. «Она не гордой красотою» покорила его — а тем, что «все ее движенья, улыбки, речи и черты / так полны жизни, вдохновенья, так полны чудной простоты…» (1, 443). В 1835 г., уже находясь на службе в лейб-гвардии гусарском полку в Царском Селе, Лермонтов узнал, что В.А. Лопухина вышла замуж за Бахметьева. Чувства сильной ревности, неприязни, глубокого разочарования, пережитые поэтом, отразились в неоконченной повести «Княгиня Лиговская», в поэме «Два брата». Но со временем он выстрадал в своей душе прощение, понимание, нежное сочувствие любимому человеку и глубокое самоотречение. 

Эти состояния изумительно выражены в «Молитве» Теплой Заступнице мира холодного — не о себе, а о «деве невинной», а также в других бессмертных стихах: «Сон», «Портрет», «Оправдание», «Ребенок»…

3. «Болезнь указана»

В конце жизни поэта произошло еще одно трудное духовное его сражение — с нравственными болезнями поколения, к которому он сам принадлежал.

«Герой нашего времени, милостивые государи мои, точно портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии». (4, 7–8). Такое необходимое пояснение делает Лермонтов в предисловии к своему великому философскому роману, отметив при этом, что у нас, как правило, не читают предисловий — «а жаль!»

Автор обещает предложить читателю «горькие лекарства, едкие истины». Но главное для него — правильно диагностировать нравственный недуг со-временности: «Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить — это уж Бог знает!» (4, 8)

Писатель в своей итоговой «благоуханной» (по определению Гоголя) прозе встает на фундамент реализма, позволяющего передать наиболее типичные черты человека и общества в их связи с исторической действительностью. Но в русском реализме была заложена еще и духовная трезвость, и психологическая утонченность, и покаянная сила, и понимание задач и границ литературного творчества.

В изучении проблем образованного светского человека своего времени Лермонтов шел опять же вслед за Пушкиным, и образ Печорина, как известно, продолжает и развивает онегинскую тему. Но это продолжение является творческим, новым, с целым рядом потрясающих открытий.

Позволим себе кратко перечислить основные признаки нравственной болезни, которые выявлены писателем в характере Печорина.

Первый признак — отсутствие цельности, раздвоенность, противоречивость натуры, что было отмечено сначала Максимом Максимовичем, затем автором и, наконец, самим героем.

Простодушный Максим Максимович, который не был способен понять Печорина, тем не менее, делится ценными сведениями о своем сослуживце: «Славный был малый, смею вас уверить; только немного странен. Ведь, например, в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут — а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один…» (4, 13).

Автор повествования, принадлежащий, как и герой, высшему образованному кругу, да еще и литератор, то есть человек наблюдательный, отметил противоречия во внешности героя. На вид ему можно было дать и 23 года, и 30 лет; он имел крепкое телосложение, но когда опускался на скамейку, в его позе обнаруживалась нервическая слабость; светлый цвет волос контрастировал с черными бровями и усами; а когда Печорин смеялся — глаза его не смеялись.

Наконец, сам Печорин признается в противоречиях — уже не внешних, а связанных с внутренней природой, особенностями характера: «У меня врожденная страсть противоречить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачных противоречий сердцу и рассудку. Присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом, и, я думаю, частые сношения с вялым флегматиком сделали бы из меня страстного мечтателя» (4, 67–68). «Печальное нам смешно, смешное грустно, а вообще по правде мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя». У Печорина в повести «Княжна Мери» роман с двумя женщинами сразу. Он отмечает, что в нем словно «два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его…» (4, 120)

В.Г. Белинский одобрительно отметил трезвую рефлексию героя. И вообще он считал способность к рефлексии, даже болезненной, «одним из величайших моментов духа», очень необходимой и прогрессивной чертой [4, с. 78, 79]. Отметим, однако, что зоркие и глубокие самонаблюдения не приводят Печорина к каким-либо результатам: он не делает ничего, чтобы избавиться от своих дурных свойств. Скорее, наоборот. И тут можно со всей очевидностью обнаружить второй признак нравственного недуга.

Второй признак — это сознательное подавление в себе лучших движений души. Печорин стыдится искренних чувств, особенно чувств любви, сострадания, покаяния.

Вот запись в дневнике: «Я стал неспособен к благородным порывам; я боюсь показаться смешным самому себе» (4, 109). Печорин намеренно не дал обнять себя доброму Максиму Максимовичу, холодно протянув ему руку. 

Тот же Максим Максимович вспоминает, что при его попытке выразить Григорию Александровичу сочувствие в связи со смертью Бэлы, тот «поднял голову и засмеялся… У меня мороз пробежал по коже от этого смеха…» (4, 40), — признался штабс-капитан. А ведь перед тем Печорин не отходил от умирающей Бэлы, не спал, нежно заботился о ней.

В повести «Тамань» герой подавляет в себе невольное чувство жалости к слепому мальчику, оставшемуся после бегства «честных контрабандистов» в бедственном положении: «…Какое мне дело до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности?» (4, 61) — останавливает себя Печорин. «Признаюсь, — записывает он чуть раньше, — я имею сильное предубеждение против всех слепых, кривых, глухих, немых, безногих, безруких, горбатых и проч.» (4, 52). Это уже какой-то ницшеанец до Ницше…

Стараясь влюбить в себя княжну Мэри, играя ее чувствами, Печорин подавляет в себе малейшие признаки возникающего чувства к ней.

После дуэли с Грушницким, убив совсем еще молодого человека, загнав насмерть усталого коня в бесплодной погоне за уехавшей Верой, Печорин, как записано в его журнале, «упал на траву и как ребенок заплакал.<…> Я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие — исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк…» Можно было бы с облегчением сказать: наконец-то! Но Печорин добавляет: «…И если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся» (4, 129). Вспоминается пушкинский диагноз: «И вот общественное мненье: пружина света, наш кумир. И вот на чем вертится мир!» Впечатляет зависимость и Онегина, и Печорина от мнения общества, которое оба они, казалось бы, так презирали и с которым, тем не менее, были связаны невидимыми узами установок, условностей, предрассудков: «стыдно» — признавать вину, «слабость» — проливать покаянные слезы. Самолюбие лишает человека самостоянья.

Печорин подвел итог: «Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого» (4, 94–95). Понятно, что перед нами — эпитафия по лучшей половине…

Третий признак болезни — ненасытное потребление любви и страданий окружающих людей. В данном отношении Печорин сравнивает себя с вампиром: он питается кровью человеческих сердец и стремится только брать, ничего не давая взамен. «Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил; я любил для себя, для собственного удовольствия» (4, 117).

Вера подтвердила в прощальном письме: «Ты любил меня как собственность, как источник радостей, тревог и печалей, сменяющихся взаимно, без которых жизнь скучна и однообразна» (4, 127). И проницательно отметила, что Печорин был истинно несчастлив. Но что такое счастье в понимании Печорина? «Насыщенная гордость» (4, 92). Однако может ли гордость насытиться? Вопрос риторический. «Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы» (4, 91).

В Мери его манит обаяние «молодой, едва распустившейся души»; он хочет сорвать этот цветок и бросить на дороге — «авось кто-нибудь поднимет!» (4, 91).

В откровенную минуту, пытаясь объяснить себя, Печорин признается: «Во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению; и жизнь моя становится пустее день ото дня…» (4, 35). Подтверждается духовный закон, сформулированный когда-то Шота Руставели: 

Что ты спрятал — то пропало; 
что ты отдал — то твое. 

В ненасытной гордости героя скрыто еще и честолюбие — жажда власти над душами людей, демоническая по своему духовному происхождению.

Долгое время было принято считать, что Печорин — жертва «эпохи безвременья» и условий общества, не позволивших раскрыться его многочисленным дарованиям. Однако гораздо более древняя, чем социальный детерминизм, святоотеческая традиция предлагает совсем иное видение вещей. Она свидетельствует, что каждый человек не случайно приходит в мир в определенное время и бывает поставлен в определенные условия жизни. И это время, и эти условия, при всем их видимом неблагополучии, — есть именно то, что необходимо данному человеку для его спасения. Все зависит от его свободного выбора: решимости спасаться или погибать. Любые посланные трудности и испытания могут пойти во благо, если человек проходит их с верою.

Печорин чаще всего сам изобретал себе трудности — не для спасения, а от скуки. Сменой впечатлений и остротой авантюр герой тщетно пытался заполнить опустошенную душу. При этом он действовал как азартный игрок, который спокойно играет как своей жизнью, так и чужими жизнями и судьбами, часто разрушая их.

Четвертый признак болезни — склонность к игре.

В повести «Бэла» Печорин дает честное слово Максиму Максимовичу, что гордая черкешенка будет принадлежать ему через неделю: «Хотите пари?» (4, 25)
В повести «Княжна Мери» герой представляет жизнь как театр, а себя — как актера: «С тех пор, как я живу и действую, судьба как-то всегда приводила меня к развязке чужих драм <...> Я был необходимое лицо пятого акта…» (4, 98).

Выслушав рассказ доктора Вернера о матери и дочери Лиговских, Печорин заявил: «Завязка есть! <...> Об развязке этой комедии мы похлопочем» (4, 71). Он ведет себя с Мери как опытный игрок: знает, как долго не будет знакомиться с нею, с целью заинтересовать и раздосадовать ее (а досада — это уже не-равнодушное отношение); знает, как вести себя и что говорить, чтобы развенчать соперника и вызвать интерес к себе. Он знает, когда поцеловать руку, а когда, оказавшись на грани разоблачения, вызвать жалость притворной исповедью.

Однако собой, подобно Гамлету, он играть не позволяет: «Я вам не игрушка!» (4, 109) — мысленно с презрением бросает он Грушницкому, узнав о заговоре против себя. Однажды он признался, что чаще всего в своей жизни разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Действительно, он предал Мери и стал палачом Грушницкого. В сцене дуэли он выступил не только как актер, но и как режиссер-постановщик… «Finita la comedia!» — сказал он доктору после того, как дым от его выстрела рассеялся и все увидели, что площадка, где только что стоял Грушницкий, пуста. Доктор «не отвечал и с ужасом отвернулся» (4, 126).

В чем же тайна личности Печорина, в чем причина его поступков? Ключ к этой тайне, как справедливо пишет в статье о философском романе Лермонтова И.И. Виноградов, можно найти в заключительной повести — «Фаталист» [7].

Центральная фигура этой повести Вулич — двойник Печорина: он так же испытывает судьбу, играет с нею в «орел или решку». 

Но корень слова «судьба» — Суд. И в ходе событий, описанных в повести, выясняется, что судьба — вовсе не слепой фатум, а зоркое Провидение. Вулич (как и Печорин) являлся фаталистом: он верил, что каждому назначена его роковая минута. Но случаен ли был его столь внезапный конец, наступивший после, казалось бы, счастливого исхода пари, в котором на кон была поставлена собственная жизнь? Случай, в подтверждение известной мысли Пушкина, проявил себя в повести как «мгновенное и точное орудие Провидения». Вулич по-свински относился к великому дару жизни и сделал ее предметом крайне рискованной игры (ведь, согласно пошлой сентенции драгунского капитана, в которой очень откровенно раскрыта суть такой позиции, «натура — дура, судьба — индейка, а жизнь — копейка»). Вулич, в конечном счете, играл-играл и доигрался: жизнь, которой он не дорожил, была отнята у него, и он нелепо погиб от шашки пьяного казака. Разрубленная до него тем же казаком свинья явилась неким символическим указанием на смысл события.

Интересно, что после гибели Вулича Печорин, словно продолжая эксперимент своего двойника, испытывает судьбу: сильно рискуя жизнью, он внезапно врывается в окно хаты, где забаррикадировался несчастный убийца, и помогает схватить его. Однако Провидение в данном случае было на его стороне, поскольку его смелые и в то же время точно рассчитанные действия позволили сохранить многие жизни. Печорин впервые проявил себя как настоящий герой, обнаружив положительный потенциал своей личности, увы, слишком мало реализованный.

«“Игра с Судьбой”, — отмечает К.Г. Исупов, — единственная игра, в которой на деле нет ничего игрового, она осерьезнивается, опричинивается в правилах эмпирической и неумолимо серьезной реальности. Это момент перехода игры из сферы прекрасной бесполезности, эстетической “незаинтересованности” и “целесообразности без цели” (Кант) в область необратимо-трагического» [11, с. 61].

Необратимо-трагическим в игре, в которую был вовлечен и которой был увлечен Печорин, было то, что он «в рамках своей онтологической компетенции сознательно избирает демоническую роль режиссера фабул чужих жизней (“роль топора в руках судьбы”)» [11, с. 64].

Но почему он позволял себе так рискованно играть, так не дорожить жизнью — и своей, и чужой? Ответ можно найти в размышлениях героя, когда после пари с Вуличем, взбудораженный всем происшедшим, он вышел на дорогу и погрузился в созерцание звездного неба. Он думал о том, что были некогда «люди премудрые», которые верили, что небесные светила участвуют в их волнениях и спорах и что «целое небо с своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!.. А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению…» (4, 137)

Что является смысловым стержнем внутреннего монолога Печорина? Противопоставление веры прежних поколений в то, что жизнь человеческая полна глубокого значения и поэтому силы небесные созерцают ее и участвуют в ней, — и неверия, холодного скепсиса людей новых поколений.

Если жизнь человека — лишь «огонек, зажженный на краю леса» (мгновение — и он угаснет), тогда эта жизнь не имеет смысла и цели. А раз так, то в ней нет никакой ценности, и поэтому не следует ее жалеть. Болезнь, которой страдал Печорин — это болезнь безверия. Человек сильной воли, проницательного ума, разнообразных дарований, он не угадал своего предназначения и «увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных» (4, 117).

Пожалуй, только в двух случаях, связанных с «пограничной ситуацией» реальной близости смерти (перед дуэлью с Грушницким и после пари с Вуличем) Печорин не просто фиксирует свои поступки, чувства и мысли, но и строго оценивает их. Он судит — в первом случае, себя, а во втором — свое поколение в целом. «Только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить правосудие Божие» (4, 92). Иными словами, судьба воспринимается совестью уже не фаталистически, а провиденциально, с пониманием справедливости того, что она сложилась так, а не иначе.

«Офицер с подорожной», Печорин в своем постоянном внешнем движении проходил мимо людей, мимо своего предназначения, мимо смысла бытия. И он предсказал о себе «правосудие Божие»: «…авось где-нибудь умру на дороге!» (4, 35) «Ну, какой бес гонит его в Персию?...А, право, жаль, что он дурно кончит… — пророчески ворчал Максим Максимович, — …нет проку в том, кто старых друзей забывает!» (4, 48). 

Смерть Печорина на пути из Персии была такой же печально напрасной, как и бесцельно потраченная жизнь. Единственным ее следствием стала возможность опубликовать, ради пользы, журнал этого незаурядного и несчастного, больного безверием человека. Лермонтов в своем философском романе «методом от противного» доказывает необходимость веры в Бога и Его Промысел. 

«Лермонтов — основоположник русской (если не общеевропейской) негативной метафизики, в полномочиях которой есть и способность утверждать положительный (возможный) идеал через его отрицание (= отсутствие)» [11, с. 65].

4. Ценностная триада

Но существовал ли в представлении Лермонтова некий идеал? Была ли у него, в противовес Печорину, какая-либо жизненная смысловая опора, положительная система ценностей? При всем том, что в образе «странного человека» писатель передал немало мыслей и состояний души — и своих, и своего поколения, — существенная разница между героем и автором была не только подчеркнута в Предисловии к роману, но и выявлена в самой жизни и смерти Лермонтова.

Идеал мыслился Лермонтовым трансцендентно, за пределами земного существования, которым он тяготился. Но все же и здесь, в земной юдоли, он опирался на определенные ценности. Существуют три ключевых однокоренных слова, особенно значимых для поэта. Это — Природа, Родина, Народ. Их общий корень — «род», та витальная творческая сила, которая противостоит искусственной цивилизации, обреченной на смерть, заряженной смертью. К сожалению, именно такой цивилизационный выбор был сделан человечеством Нового времени с его западным авангардом.

Природа и цивилизация — два огромных смысловых полюса, противопоставленных в последнем романе Лермонтова. Мастерски описанные пейзажи не являются здесь просто красивым фоном — они активно участвуют в действии. Первые сведения о Печорине Максим Максимович сообщает в непогоду: дует сырой, холодный ветер, повалил снег. По маленькому облачку на чистом небе опытный штабс-капитан предсказал это ненастье. Он превосходно понимает природу Кавказа, и автор отмечает: «В сердцах простых чувство красоты и величия природы сильнее, живее во сто крат, чем в нас, восторженных рассказчиках на словах и на бумаге» (4, 27).

Но и автор, будучи «восторженным рассказчиком», делится такими впечатлениями при подъеме на Гуд-гору: «…мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять» (4, 27). Тема детства как чистого, цельного, неиспорченного, изначального состояния души и индикатора ее здоровья впервые и надолго вводится Лермонтовым в нашу литературу. 

Печорин тоже может сильно и тонко переживать красоту природы. В начале повести «Княжна Мери» он мастерски, с наслаждением описывает живописный вид из своей нанятой в Пятигорске квартиры — она находилась на самом высоком месте, у подошвы Машука. «Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавый Бешту синеет…, на север подымается Машук, как мохнатая персидская шапка…, на восток… пестреет чистенький, новенький городок, шумят целебные ключи…, а там, дальше, амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю горизонта тянется серебряная цепь снеговых вершин, начинаясь Казбеком и оканчиваясь двуглавым Эльбрусом… Весело жить в такой земле! Какое-то отрадное чувство разлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо синё — чего бы, кажется, больше? Зачем тут страсти, желания, сожаления?.. Однако пора. Пойду к Елизаветинскому источнику: там, говорят, утром собирается все водяное общество» (4, 61–62). Таков выбор героя: сверху — вниз; от детски чистого созерцания природы — в гущу интриг «водяного общества». То, что это общество, по ироничному замечанию Печорина, «чаяло движения воды», намекает на евангельский рассказ о Силоамской купели, к которой собиралось множество больных с надеждой на исцеление. Это намек на то, что «водяное общество» было поражено болезнями, разумеется, не только физическими. Сам герой, принадлежавший этому обществу, как помним по его признанию, тоже «сделался нравственным калекой». Кроме того, эпитет «водяной» заставляет вспомнить фольклорный образ из народной демонологии и может восприниматься как намек на одержимость общества мелкими бесами.

Образы природы находятся в глубокой соотнесенности со смыслом происходящих в романе событий. Печорина ждет страшная гроза во время его свидания с Верой. В прогулке на пути к провалу (какое неслучайное место!) он, подобно Демону-соблазнителю, умело вызывает в душе Мери чувство острого сострадания, а значит, и готовность любить. Он одержал победу, и сразу же ему становится невыносимо скучно: он знает наперед все, что будет дальше происходить в ее неопытном сердце.

Красота и гармония мироздания с особой силой явлены в утро дуэли Печорина с Грушницким — дивные картины природы контрастируют с внутренним состоянием героя: он несет в себе смерть, когда вокруг ликует жизнь.

Непостижимый строй во всем,
Созвучье полное в природе —
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем….

Так писал Ф.И. Тютчев, наследовавший и развивший многие философские мотивы творчества Лермонтова.

«Призрачная свобода» побудила Печорина оттолкнуться от полюса жизни и стать носителем и жертвой уже указанной выше болезни, которую таила в своих недрах современная цивилизация — извращающая и убивающая природу человеческих душ.

Люди природные, детски простые и цельные — это Максим Максимович, Бэла, даже разбойник Казбич, верный своему Карагёзу (Печорин своего коня не пощадил).

Любимые персонажи Лермонтова — это именно простые люди. На значение простого человека в творчестве поэта обратил пристальное внимание Д.Е. Максимов в своей монографии «Поэзия Лермонтова» (М.-Л., 1964). Поэт увидел и показал Бородинское сражение глазами русского солдата, и с тех пор «окопная правда» о войне стала традицией нашей литературы. Он — автор трогательного «Завещания» и чудной «Казачьей колыбельной». Он создал в лице купца Калашникова образ русского человека, готового «постоять за правду до последова»… Он и сам стоял за правду, ценя ее превыше всего: Есть чувство правды в сердце человека,/ Святое вечности зерно… (1, 299).

Лермонтов увидел Родину в ее народе, в безграничных просторах лесов и полей, в разливах могучих рек. Он первым в литературе показал «чету белеющих берез» как символ России. Он любил «поутру ясную погоду, под вечер — тихий разговор».

Комментируя известное стихотворение Лермонтова «Когда волнуется желтеющая нива», в
котором поэт раскрывает благотворное, целительное действие природы на свою душу, выдающийся философ ХХ века И.А. Ильин писал: «…Русская поэзия искони срослась, срастворилась с русской природой, … русская поэзия научилась у своей природы — созерцательности, утонченности, искренности, страстности, ритму; … она научилась видеть в ней хаос и космос, живое присутствие и живую силу Божества…» [10, с.185]. И далее философ обобщает: «Да, эта чистота, и цельность, и примиренность, выношенные русской поэзией, — и есть то самое, чего не хватает современному больному, безбожному, беснующемуся человечеству, разодранному человеческой гордыней и сатанинскими соблазнами. И придет однажды день, когда народы почуют этот русский дух… и обратятся за целением к русской поэзии» [10, с.188].

Все то, что неизъяснимо дорого нам, соединилось в стихотворении Лермонтова «Родина». «Эта любовная растворенность в царственных картинах русской природы и темпераментных картинах русского сельского быта, — отмечал Ильин, — почвенно необходима душе. Душа человека, непосредственно пребывая в земных проявлениях народной жизни, упояясь и напояясь ими, лишь постепенно входит сознанием своим в скрытую за ними глубину, излучающуюся через них духовность …» [10, с.164].

В конце жизни Лермонтов написал ряд чудесных стихотворений, достигающих, после всех его душевных бурь, какой-то поистине божественной тишины и гармонии:

Горные вершины
Спят во тьме ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога, 
Не дрожат листы…
Подожди немного,
Отдохнешь и ты. (1,68)

Когда Лермонтов отправился из мира жестоких битв на вечный отдых, на нем был крестик с частицей мощей св. Иоанна Воина. В начатом когда-то Поединке поэт одержал вечную победу.



Благодарим Ольгу Борисовну Сокурову за предоставленный текст статьи.